Несколько лет спустя – к тому времени я уже была очень счастлива замужем и воспитывала двоих детей – на передовицах всех газет появились заголовки о похищении ребёнка из коляски в пригороде Манчестера. Отчаявшиеся плачущие родители выступили по телевидению, умоляя вернуть ребёнка. Полиция объявила общенациональный розыск, со всех уголков страны поступали сообщения о предполагаемом похитителе, но все они оказались ложными. Двенадцать дней спустя внимание к происшествию поутихло.
На четырнадцатый день я прочитала, что в Ливерпуле при попытке сесть на корабль до Ирландии была арестована женщина. С ней был шестинедельный ребёнок, и её задержали для допроса. Несколько дней спустя появилась большая статья, сообщающая, что женщину допросили и обвинили в похищении того самого ребёнка, произошедшем две недели назад. На фотографии была Мэри.
В ожидании суда её пять месяцев держали под стражей. Всё это время я гадала, должна ли навестить её, но так и не навестила. Отчасти я сомневалась из-за того, что не могла придумать, о чём нам вообще говорить, а кроме того, с двумя детьми младше трёх лет, домом, за которым нужно было следить, и ночными дежурствами по совместительству перспектива поездки в Ливерпуль и обратно – чего ради? – откровенно пугала.
Я следила за судебным процессом в газетах. Потеря собственного ребёнка была признана смягчающим обстоятельством. Адвокат Мэри подчеркивал, что о ребёнке хорошо заботились и ничем ему не навредили. Но обвинение давило на страдания родителей и бродяжническую неспокойную жизнь, которую всегда вела Мэри. Во внимание были приняты двадцать шесть случаев попрошайничества и мелкого воровства.
Присяжные признали Мэри виновной, но заслуживающей снисхождения. Тем не менее судья приговорил её к трем годам тюрьмы с рекомендацией провести курс психиатрического лечения в период содержания под стражей Её величества.
Мэри отправилась отбывать наказание в Манчестерскую женскую тюрьму в возрасте двадцати одного года.
Из-за перелома плеча я не смогла сдать последний экзамен по акушерству, так что пришлось ждать ещё несколько месяцев до следующей сессии. Тогда сестра Джулианна предложила мне присоединиться к общеврачебной участковой практике – поднабраться опыта. Благодаря этому мне посчастливилось поработать со стариками, родившимися в девятнадцатом веке.
Участковой практикой медсестёр заведовала сестра Евангелина. Желая заняться медсестринским делом, я, однако, нисколько не хотела работать с сестрой Евангелиной, которую считала неуклюжей и лишённой чувства юмора. Кроме того, она дала мне понять, ненавязчиво, но ясно, что недолюбливает меня. Она постоянно придиралась: то я грохнула дверью, то не закрыла окно, то была неопрятна, то мечтательна («вечно в облаках», как она это называла), то шумна, то забывчива, то пела в приемном покое – список можно продолжать до бесконечности. По её мнению, я всё делала не так. Когда сестра Джулианна сообщила сестре Евангелине, что я буду с нею работать, она угрюмо уставилась на меня, а потом, сказав: «Хм!», развернулась и потопала прочь. И больше ни слова!
Мы проработали вместе несколько месяцев, и, хотя и не стали близки, я, конечно, начала лучше её понимать и осознала, что все монахини, в силу самого факта своей деятельности, – исключительные люди. Ни одна обыкновенная женщина не сможет жить такой жизнью. В монахинях непременно есть нечто – и многое, – отличающее их от других.
Сестра Евангелина выглядела лет на сорок пять – невообразимый возраст, когда тебе самой двадцать три. Но монахини всегда кажутся намного моложе, чем есть на самом деле, и в действительности она работала медсестрой ещё в Первую мировую войну, так что в то время, которое я описываю, ей было уже за шестьдесят.
Всё не заладилось с самого первого утра. Бойлер в женской консультации заглох, и инструменты сестры Евангелины остались не простерилизованными. Она громко и сердито крикнула, чтобы Фред пришёл и всё починил, пройдясь по «этому бесполезному человеку», пока он, немелодично насвистывая, спускался к ней со своими совками, граблями и кочергами. Мне было велено «ступать на кухню и прокипятить инструменты на газовой плите, пока я рассортирую перевязочный материал, да поживей там». По пути к двери из переполненного лотка выпал шприц и вдребезги разбился о каменный пол. Она отчитала меня за невнимательность и неуклюжесть и всё остальное, с чем ей придётся мириться в эти дни. Когда она дошла до «ветреных юных особ», я убежала, оставив за собой разбитое стекло. На кухне обнаружилась миссис Би с полудюжиной весело кипящих на плите кастрюль, так что нельзя сказать, чтобы меня приняли с распростёртыми объятиями. Как следствие, на кипячение всех инструментов ушло немало времени, и я услышала окрик сестры Евангелины ещё до того, как покинула кухню. Она забрала у меня инструменты, чтобы упаковать в сумки, бормоча, что я, как обычно, «копаюсь и витаю в облаках и не понимаю, что у нас двадцать три инъекции инсулина, четыре перевязки, две язвы на ногах, три послеоперационных грыжи, а также две катетеризации, два мытья лежачих больных и три клизмы – и это только до ланча».
В то утро мы вышли последними. Велосипедная стоянка оказалась почти пустой. Любимый велосипед сестры Евангелины ненароком укатил кто-то другой. Нос её раскраснелся, глаза выпучились, и она пробормотала, что ей «этот не нравится, а тот старый „Триумф“ слишком мал, а „Солнечный луч“ – слишком высок», и потому придётся, видимо, довольствоваться «Рейли», но не тем, который она любила.